ИГРОК. На смерть Оскара Рабина

               У него кипела холодная кровь.

               В другой реальности я  вижу Оскара  Рабина Игроком в Казино Судьбы.  Там, над зеленым сукном, – выпуклый лоб ангела и жесткие подстриженные усы.

               Он улыбается, прихватив резцом нижнюю губу. Пенсне в золотой оправе оседлало тонкий бледный нос с едва заметной выемкой на конце. Из-под пенсне ледяной взгляд, из-под рыжеватой этой щеточки — усмешка. Костистые белые руки, золотая  запонка — синий холод бриллиантового карата — черно-красный крап карт. 

                …Каждое или почти каждое воскресенье из Москвы (Питера, Нью-Йорка, Парижа) на скрипучей пригородной электричке в пригородный населенный пункт Лианозово тянулась толпа паломников. Паломники стремились на поклонение во Храм. Для непосвященных Храм в Лианозове притворялся утлым бараком. Но адепты знали — среди чахлых лопухов, угольной пыли, пропитавший воздух, — во Храме идет месса — вечный престольный праздник Свободного Искусства.

            Встречал прихожан  настоятель — чуть сутулый, с пронзительным взглядом  из-под металличесокй оправы, с отчасти сардонической усмешкой — андерграундный вождь – художник Оскар Рабин.   

            Ошибочно этих авангардистов 50-х – 60-х современные историки искусства называют Лианозовской группой — просто им так удобнее. На самом деле такой группы не существовало — просто были люди одного поколения, одного накала, которых стягивала воедино не программа, а ярость таланта — подобно мастерам не существовавшей официально Парижской школы 30-х. 

            Даже власти предержащие каким-то третьим ухом воспринимали все это как некое подвижничество, сами этого не понимая: не зря глумливый фельетонишка в «Вечёрке» был озаглавлен «Жрецы помойки №8», по названию картины Оскара Рабина.

            В числе послушниц Храма оказалась и я — туда меня привел поэт Сапгир  – они с Оскаром сдружились с подросткового полуголодного возраста.

            Во Храме меня встретил ошеломляющий Блистающий мир. Словно некая потайная дверь открылась из чего-то совершенно иного, и в мою жизнь ворвалась изумительная вереница людей, казавшихся мне полубогами.

            Эти люди писали невиданные картины, сочиняли неслыханные стихи. Особым птичьим языком они говорили про то, о чем я никогда до того не слышала. Сверкали и переливались неведомые имена — Брак, Пикассо, Тцара — а я, дочь интеллигентных  родителей — переводчика и инженера-химика по цветному кино, на знала их, не понимала почти этот птичий язык — лишь притворялась, что все понимаю, кстати, весьма удачно. В конце концов я научилась этому языку; состоялось подинное знакомство с великим и тесным содружеством людей, которые сочиняли, пели и рисовали не для начальства, а для Вечности.     

          Мое послушничество было в разговорах, в слушанье стихов, в пении песен, в смотрении картин, в застолье. Этому учил Рабина, Сапгира и многих других Евгений Леонидович Кропивницкий – личность, безусловно, уникальная, соприкасавшаяся со всеми видами искусств, подобно ренессансным мастерам. При этом жил человек Возрождения в спартанских условиях – в полубараке, без воды и отопления близ поселка Долгопрудный по той же Савеловской железной дороге. И была его лачуга «другим местом». Там были книги, картины, печенье из сельпо, керосинка, на которой непрерывно кипел чайник для неиссякаемого потока гостей. Гостей встречал философ-киник Евгений Леонидович и его жена — абстракционистка Ольга Ананьевна Потапова.  С 50-х на Долгопрудную регулярно наведывалась полуголодная молодежь – Оскар Рабин, Генрих Сапгир, и белоглазый зэк из ближайшего лагеря – Игорь Холин, писавший свои «Барачные стихи», где форма облекала содержание, как перчатка — руку.

             Еще на Долгопрудную, а затем в Лианозово приезжали два других лагерных «подельника» — художники Лев Кропивницкий и Борис Свешников. А в 60-х завсегдатаями стали поэты Всеволод Некрасов, Ян Сатуновский, художники Владимир Немухин, Лидия Мастеркова, Николай Вечтомов…
            И мне кажется: все они все еще там, навсегда, в Вечности…

            Таков пролог всей истории, начавшейся в постсталинский «оттепельный» период полуразрешенной, ущербной полусвободы. Ведь тогда, невзирая ни на что, в затхлую камеру  сквозь полуоткрытую форточку потянула узкая, но очень чистая струя живительного кислорода.  

Пришествие Рабина в Париж ( Из личного архива К.Сапгир)

            …Художника Оскара Рабина — Верховного, вернее, верховодящего «Жреца Лианозовской Помойки №8»  я  называла про себя «Железным дровосеком» – из-за чисто северного внешнего бесстрастия, скрывавшего бурливое кипение холодной крови азартного Игрока…

               Ежели я сподоблюсь написать когда-либо житие Оскара Рабина — начну свое повествование словами: «Самолет приземлился в парижском аэропорту Шарль де Голль…»

               Рабина не унесло ветром эмиграции. Он затеял Игру с Начальством. Решил заставить Начальство признать за собой и другими воистину свободными творцами право на свободный полет.

               Свободные творцы не были диссидентами — они были выше всей этой суеты. Они просто были свободными  – и это особенно страшило Начальство. Ибо там, где были они — тех не было. Такова взрывная суть культурного сопротивления.

               …И Игрок выиграл. Вскоре после того, как отгремел бульдозерный хэппенинг на пустыре в Беляево, в кармане у Оскара оказался билет — в Париж и обратно.

               Он приземлился в Столицу Искусств, наш улыбчивый тускло-серебряный Город с голубыми башнями и медленным водопадом крыш. Оскар Рабин рассказывал мне, что во сне он бежит по этим крышам, спасаясь от Начальства — а сердце чует, что еще не все сыграно — и  что Начальство возьмет реванш.

               Начальство и отыгралось, пустив в ход крапленую карту. В тот момент, когда Рабин уже готовился к обратному полету, его лишили Паспорта №1 — советского.

               Так художник остался навеки в Городе, куда ехал с обратным билетом. С тех пор до самой смерти, с утра до вечера он писал теперь нежные серые крыши, над которыми светила лианозовская рыхлая луна, селедку, завернутую в газету «Ле Монд», старую пьяную мертвую куклу на фоне Триумфальной арки — и паспорт с перечеркнутой крест-накрест графой ГРАЖДАНСТВО… 

               Р-р-абин Оскар –

               Экспрессионизм кар-кар!

– это картавое заклинание Сапгира отдается в ушах при мысли о смерти — о, не скажу друга — человека Грибницы.

«Грибница»

               Непосвященному не дано понять, что нас всех объединяет. Не дружба, не родство — просто грибница. Просто каждый знает, что рядом существует другой, и все связаны нитями со всеми. Нити тянутся под мшистым лесным ковром, под дерном во тьме — и оттого не обязательно постоянно общаться друг с другом.

               И если кого-то выдирает из грибницы смерть — грибница содрогается. 

« Атласный башмачок » в Москве – смотрим запись спектакля Антуана Витеза

…Задолжала свои впечатления от «Атласного башмачка» Антуана Витеза. Задолжала, вероятно, по объективной причине – очень тяжело было смотреть и крайне долго отходила просто от условий просмотра: сама запись спектакля, к сожалению, позволяет видеть лишь крупные и средние планы, совершенно не давая возможности хотя бы примерно ухватить всю картину целиком; стулья страшно неудобны для двенадцатичасового на них сидения; ну и, конечно, моя удручающая неспособность долго воспринимать язык на слух. Огромное спасибо двум героическим переводчикам, которые синхронно озвучивали нам весь невероятной длинны массив текста, но все-таки насколько лучше были бы субтитры или возможность выбирать между субтитрами и звуковым сопровождением. Это все причины, по которым непросто было по горячим следам что-то сформулировать. Но шли дни, «физические неудобства» забывались, оставляя чистое послевкусие от увиденного. «Обветшалое и залатанное судно, которое тяжело приближается к порту. Если изобразить вышесказанное чересчур сложно, подойдет и обычная бутылка с моделью парусника внутри, которую держит в руке дон Диего Родригес(1)», – моя любимая ремарка из «Атласного башмачка». Парадоксальная и настолько театральная, что разрушает любые представления о Клоделе как сугубо «книжном» драматурге. Так вот Витез вместе с художником Яннисом Коккосом пошли точно-точно вслед за драматургом. Вслед за его вступительным словом, содержащим «необязательные рекомендации» к возможным будущим постановщикам. Простота и театральность – вот две составляющих сложносочиненного спектакля Антуана Витеза. Вместо громоздких декораций – простой деревянный настил на выкрашенном в синий цвет планшете сцены; тканевый задник, дающий возможность игры с цветом, светом и тенями; да две огромные носовые корабельные фигуры вместо сценических порталов. Две фигуры – мужская и женская, – устремленные друг к другу. Вот и вся сценография для десятичасового многофигурного спектакля с бессчетным количеством мест действия. Все остальное (стулья, стены, столы, ширмы, бочки, модели кораблей, мачты и т.д.) по мере надобности выносят и уносят сами актеры. И получается почти классический облик испанского театра Золотого века для настоящей «испанской пьесы» – пустые подмостки да роскошные костюмы. Сцены накладываются одна на другую – из интонации одной буквально вырастает следующая, не давая ни минутной паузы. Актеры (кроме основных) меняют по две-три роли. Причем прием этот не только театральный, но и смысловой. К примеру, один и тот же актер играет брата Дона Родриго, Отца Иезуита, и Ангела-хранителя Доньи Пруэз, тем самым продолжая в этом герое намерения первого. (Именно брат перед смертью взывает к небесам, призывая на голову Родриго «неосуществленную» любовь, которая позволит тому найти дорогу к богу. Ангел же, в свою очередь, убеждает Пруэз в мощи и чистоте не земного, но небесного соединения душ). Удивительно, но в увиденном почти совсем не осталось того, что может оттолкнуть от Клоделя условно светского зрителя – в нем не осталось нарочитой религиозности. Остался лишь флер ее, аромат, настроение, которые не то что не отталкивают, но напротив влекут к себе. Совершенно чУдные здесь и дуэтные сцены. В этом смысле в записи мощнее всего звучит День второй, почти весь построенный на подобных дуэтах-дуэлях. Здесь как раз крупно-средние планы играют на руку зрителю. Видишь и осязаешь все настолько отчетливо, что почти забываешь о непреодолимости экрана. И как в этих парных сценах играют актеры… Все актеры. Как отзываются на каждую интонацию, каждый жест, каждый взгляд партнера. Дон Пелайо и мать Родриго. Дон Пелайо и Донья Пруэз. Король Испании и Дон Пелайо. Пруэз и дон Камильо. И наконец, кульминация – Родриго и Камильо. Из каждой из этих сцен мог бы родиться отдельный спектакль: диалог Пелайо и Пруэз заключает в себе «Анну Каренину»; Пелайо и Короля – что-то из высокого классицизма; Камильо и Родриго – из «Фауста»… Вот в этом для оказалось самое сильное впечатление от спектакля – в этой насыщенности, перенасыщенности актерской театральными и литературными образами. Причем живыми, полнокровными. Когда в огромном актерском ансамбле почти каждый способен в своей роли сыграть еще и все ее «корни» из мирового репертуара, это впечатляет. Тот же слуга-китаец узнаваемо играет сразу всех мольеровских и последующих слуг, оставаясь при этом конкретным слугой конкретного господина. Или Донья Музыка – она вбирает в себя всех сильных своей хрупкостью героинь, начиная с Антигоны и Офелии и заканчивая чаплиновскими бедняжками. Поражает. И завораживает. И в который раз хочется стереть устойчивое высокомерие, пренебрежительно принижающее французское актерскую школу перед русской. Мысли разбегаются – не успеваю собрать и ухватить. Отдельные всполохи – сцена между Родриго и доном Камильо. Ух, как жаль, что настойчивая камера так упорно останавливалась на крупных планах! Нет, и они были великолепны – строгая пламенная цельность Дидье Сандра, готовая вот-вот дать трещину, и искушающая коварная многоликость Робена Ренуччи, не упускающая ни единого шанса ударить, зачаровать, сбить с пути. Но как в этой сцене была выстроена игра теней на тканевом заднике!.. Строго вычерченные мизансцены, буквально проговаривающие смысл происходящего на наших глазах. Дуэль теней, их масштабов, их поглощений. Какая жалость, что лишь несколько раз удалось ухватить эти картины целиком… Или Родриго четвертого дня. Отринувший самого себя и свою мечту; пожилой человек, покорно доживающий отпущенное ему время, вдруг вновь зажигался идеей, новой утопией. Как осязаемо потухшие глаза Дидье Сандра начинали буквально полыхать рожденной мечтой. Как из ничего вдруг, подобно Фениксу, восставал прежний Родриго, способный по собственной воле соединять и разделять материки. Но как он не замечал окружающих его рож… как, воскреснув, он выпадал из реального времени и пространства и, минуя их, оказывался в идеальном. И как больно он падал… Эта сцена из тех, по которым можно писать отдельный актерский портрет. Вот Родриго – зажатый и робкий – оказывается (среди других придворных) на аудиенции у короля. Вот серьезно, если не затравлено, начинает слушать монолог монарха о своем назначении вице-королем Англии. Под хохот придворных – не верит, отвечает сквозь зубы, но постепенно под этот монолог-панегирик набирает силу, актерствует в ответ. И постепенно дает себя убедить – лицо светлеет, кажется все существо его наполняется всепоглощающей радостью. Но тут придворные его обступают и роняют на пол (свой проект переустройства Англии он держит в руках). Родриго с трудом поднимается, но его тут же снова опрокидывают. Король разгоняет улюлюкающую толпу и поднимает Родриго. Кажется, все всерьез. Вот уже королевские мысли герой выслушивает, сидя в королевском кресле, но… одно королевское слово – и все окончено. Бездыханный, с побелевшим и окаменевшим лицом Родриго сползает на пол. Его уносят придворные. Его – до сих пор сжимающего свой утопический проект окоченевшими пальцами… Даже сейчас тело покрывается мурашками, хотя я всего лишь тезисно фиксирую трансформации актерского сценического существования…

Единственная актерская работа, которую у меня так до конца и не получилось принять (все-таки списываю этот эффект на запись) – Донья Пруэз Людмилы Микаэль. Какое-то тотальное внутреннее несовпадение и ощущение «проигрыша» в каждой дуэтной сцене. Кроме разве что одной (зато кульминационной) – единственной в пространстве пьесы и спектакля встречи Пруэз с Родриго. Интересно, что здесь актриса единственный раз играла не только женщину-жену, женщину-возлюбленную, но и женщину-мать. И вот соединение этих ипостасей дало, наконец, актрисе ту глубину, которой ей так (очень субъективно) не хватало во всей остальной постановке. …Но были еще и многочисленные режиссерские «рамки», рифмующие сцены и ситуации. Как, например, сцена, когда Родриго с мачтой на плечах узнает о гибели в море своего брата, которого в начале спектакля мы видели в практически идентичной мизансцене. Или «связки» костюмные, когда красный цвет доньи Пруэз и синий цвет Родриго соединяются в костюме «их» дочери – красное платье с синим пояском и синяя лента в волосах. Или рамочная очерченность отдельных сцен (начало и конец отбиваются синхронным переставлением стульев). Или красный цветок, рождающийся от дыхания Ангела, уже было потерявшего все цвета, даже цвет своей «подопечной»… …А многочисленные уморительно смешные интермедии, которые, увы, на экране теряли большую часть своей прелести, но прелесть эта угадывалась, снова рождая сожаление о невозможности увидеть оригинал. Самодостаточные комично-сатирические сцены, наглядно воплощающие знакомый с ученичества тезис о всеохватности и многогранности мистерий. …А чудные театральные находки в духе все той же «бутылки с моделью парусника внутри». Наглядная озорная в своей театральности сцена (даже сцены), визуализирующая страстное желание, но неспособность письма доньи Пруэз попасть к своему адресату. Или решенная в духе театра кукол сцена Короля Испании с его придворными…

Антуан Витез вылепляет свой спектакль из всех подручных театральных средств – не гнушается ничем. И, подобно тому как Клодель в своей пьесе создавал модель мира, Витез в своем спектакле создает модель театра. Вечного и не проходящего. Театра, в котором есть «коврик», актер и безграничная режиссерская фантазия, подобно бацилле заражающая и сидящих в зрительном зале. Завидую. И мечтаю.

(1) Поль Клодель « Атласный башмачок ». Пер. Ек. Богопольской. Из-во Alma Mater, Москва, 2010, с. 437.

Un kamikaze profanateur

Créé au Teatro de la Comedia de Madrid du 13 avril au 3 juin 2018

Au Festival de Almagro (Hospital de San Juan):du 5 au 15 juillet 2018

El burlador de Sevilla (Le séducteur de Séville) de Tirso de Molina

version: Borja Ortiz de Gondra, mise en scène : Josep María Mestres

Production du CNTC Teatro de Comedia Compania Nacional de Teatro Clasico

Ah ! Don Juan combien de mauvais moments passes-tu à notre époque, toi, mouton noir du féminisme triomphant avec « Me too» et du politiquement correct, qui ont fait de toi une figure emblématique du prédateur cynique, du macho arrogant, délinquant et profanateur des lois et des normes humaines et divines ! Malgré ces regards réducteurs et accusateurs, tu continues à incarner la liberté absolue, la foi en l’homme, révélant l’hypocrisie, les bassesses et les couardises des faibles qui jugent ton audace infinie !

À Don Juan ! Avec ton sourire ironique, ta lucidité et ta soif insatiable de nouvelles aventures, allant toujours de l’avant, à travers les siècles, regardant l’humanité avec un mélange de dédain et de compassion.

Le superbe séducteur de Séville est de retour sur les scènes avec ses défis, ses éclats de rire, son instinct de conquistador.

Borja Ortiz de Gondra, dans sa version de la pièce , et Josep Maria Mestres dans sa mise en scène, proposent une lecture plus ouvert, nuancée, sans aucun manichéisme, de l’œuvre de Tirso de Molina, en mettant en relief les supposées victimes de Don Juan, qui non plus ne sont pas tout à fait innocentes. Fréquemment les metteurs en scène justifient le choix d’une œuvre classique par sa contemporanéité présumée, en la projetant sur notre présent. La contemporanéité et l’actualité du Séducteur de Séville et de la figure de Don Juan sont plus qu’évidentes. Non la transgression de toutes les lois et les normes, est devenu une norme dans notre monde actuel, dans lequel Dieu est mort et ni l’hypothétique châtiment divin ni l’enfer ne terrorisent personne. De même la posture nihiliste de Don Juan et sa rébellion contre toutes les limites et les mécanismes du système dans lequel il vit, sont représentatifs du nihilisme et de « l’anti tout » qui triomphent dans notre société. 

Dans ses aventures Don Juan traverse toutes les strates de la société, nobles, bourgeois, paysans, à une époque où l’abus de pouvoir, la prévarication, l’hypocrisie et l’immoralité sont monnaies courantes. Défiant et profanant toutes les valeurs que les autres font semblant de respecter, Don Juan met en évidence les mensonges, l’hypocrisie, leurs arrangements avec la loi et la morale. Don Diego, le père de Don Juan, représente tout ce que ce dernier refuse. Pour ce qui est de ses supposées victimes, les femmes abusées qui le dénoncent, toutes, sauf Doña Ana forcée contre sa volonté, sont consentantes, pour survivre ou pour leurs bas instincts et leur désir d’ascension sociale. Don Gonzalo de Ulloa, père de Doña Ana, et Catalinon, valet de Don Juan, sont des victimes collatérales de sa conduite. Avec la mort de Don Juan, Don Gonzalo de Ulloa est vengé et l’ordre est rétabli, seul Catalinon, désespéré, reste sans ressources, abandonné à son sort.

Dans sa version, Borja Ortiz de Gondra, rapproche Catilinon de Sganarelle de Molière, en insérant dans le monologue final son cri douloureux « et maintenant moi qui va me payer ». En convoquant sur scène Doña Ana, Borja Ortiz de Gondra donne plus de relief aux victimes de Don Juan. Quelques coupures et arrangements dépouillent le texte des éléments confus, en éclairant ainsi l’œuvre. Josep Maria Mestres articule sa mise en scène sur le mythe de Don Juan qui, en traversant les siècles, contamine, chaque fois plus, les actes, les attitudes et les comportements humains. Un Don Juan omniprésent.

Sur le rideau de scène sont projetées les premières de couverture de quelques œuvres de la littérature mondiale inspirée par la figure de Don Juan. Au début du spectacle un tableau descend des cintres avec des fragments peints du visage de Don Juan. Les acteurs arrivent de la salle, dansent, chacun avec un petit tableau qui représente un fragment du visage du séducteur de Séville. Comme si nous avions tous quelque chose de lui. L’intemporalité de la figure de Don Juan s’exprime autant dans le décor que dans les costumes qui ont quelques traits des siècles passés, sans qu’on puisse identifier l’époque avec précision. Sur le plateau, quasiment vide, avec seulement de chaque côté un fragment de mur qui se rapprochent dans la scène du mausolée, en limitant l’espace. Au fond un petit escalier, derrière un passage avec une rambarde, un panneau et des rideaux qui descendent, suggérant divers lieux. À certains moments sont projetées, sur le rideau du fond, des croix dans le mausolée, des vagues de la mer, etc. Les seuls objets sur la scène sont de petites tables carrées qui servent aussi de siège. Le personnage de Gonzalo de Ulloa mort, les vêtements et le visage peints comme s’ils étaient en pierre, n’a rien à voir avec une créature terrifiante de l’au-delà.

Josep Maria Mestres éloigne sa mise en scène très plastique et inventive du réalisme et de l’historicisme, en lui conférant, avec une grande cohérence dans les détails, un caractère intemporel. 

Par exemple dans les scènes collectives de fêtes, de noces, les danses populaires et les chants des personnages, accompagnés par une guitare, un accordéon et un saxophone, peuvent faire référence à n’importe quelle époque.

On note l’excellent travail de lumières de Junjo Llorens qui sculpte les espaces, module les atmosphères, soulignant les moments joyeux, comiques ou dramatiques, avec, parfois, une touche fantastique ou onirique.

La distribution très harmonieuse est juste. Tous les interprètent, aussi bien les rôles principaux que les rôles secondaires, s’engagent totalement dans leur jeu, créant des personnages authentiquement humains, ni blanc ni noir.

Les femmes, excellentes, ne tombent pas dans les archétypes, nuançant leurs personnages, particulièrement les paysannes Lara Grube (Aminta) y Mamen Camacho (Tisbea.), éblouissent par une grande variété de tons, de sentiments, d’expressions. Raul Prieto est magnifique en Don Juan, caméléonique, virtuose du cynisme, avec un fond humain, joueur impénitent, collectionneur d’aventures, pariant tout chaque foi, y compris sa vie. Son compagnon, le fidèle Catalinon, est interprété par Pépé Viyuela qui déploie toute sa gamme de comique, souvent avec une touche dramatique face aux actes risqués de son maître, et surtout, devant son défi au commandeur mort. Son récit de la mort de Don Juan et son cri « et maintenant, moi qui me paye», ont quelque chose de comique et de tragiquement réaliste.

Dans sa vision de Don Juan Josep Maria Mestres met en lumière son contexte social avec ses vices et le passage du séducteur à travers le temps, sans le juger. Et que celui qui veut le juger lui lance la première pierre.

Crédit photo:  Marcos Gpunto

Lucia de Lammermoor: l’opéra de Donizetti est transposée dans une clinique psychiatrique

Du 22 juin au 13 juillet 2018Teatro Real,  Madrid

Lucia de Lammermoor

Drame tragique en trois actes de Gaetano Donizetti

livret Salvatore Cammarano basé sur le roman La fiancée de Lammermoor de Walter Scott

direction musicale : Daniel Oren; mise en scène : David Alden

décors : Charles Edwards; costumes : Brigitte Reiffenstuel

lumières : Adam Silverman; chorégraphie : Maxime Braham

Chœur et orchestre titulaires du Teatro Real

Production de la English National Opera

Distribution

Lucia: Lisette Oropesa (Juin. 22, 25, 28 -Juillet 1, 4, 7, 10, 13) Venera Gimadieva (Juin. 23, 26, 29 – Juillet. 2, 5, 8, 11)

Edgardo: Javier Camarena (Juin. 22, 25, 28 – Juillet. 1, 4, 7, 10, 13) Ismael Jordi (Juin. 23, 26, 29 – Juillet. 2, 5, 8, 11)

Enrico Ashton : Artur Rucinski (Juin. 22, 25, 28 – Juillet. 1, 4, 7, 10, 13) Simone Piazzola (Juin. 23, 26, 29 – Juillet. 2, 5, 8, 11)

Raimondo Bidebent : Roberto Tagliavini (Juin. 22, 25, 28 – Juillet. 1, 4, 7, 10, 13) Marko Mimica (Juin. 23, 26, 29 – Juillet. 2, 5, 8, 11)

Lord Arturo Bucklaw: Yijie Shi

Alisa: Marina Pinchuk

Normanno: Alejandro del Cerro

tenor Javier Camarena -Edgardo, soprano Lisette Oropesa -Lucia

Lucia de Lammermoor, opéra romantique de Gaetano Donizetti, le sommet de sa veine tragique, achève la saison 2017 / 2018 du Teatro Real de Madrid. Réputé pour sa richesse musicale et surtout l’exigence d’une perfection vocale des interprètes principaux, Lucia et Edgardo, Lucia de Lammermoor a marqué la carrière de Maria Callas et de Joan Sutherland qui jusqu’à présent restent des interprètes emblématiques du rôle-titre. La question qui se pose aujourd’hui est celle-ci : que représente pour nous cette œuvre historique, située dans une Écosse de la fin du XVIIe s ?

Le drame dans l’opéra de Donizetti est centré sur la rivalité politique et religieuse entre le clan de Ravenswood, catholique, ancien propriétaire du château de Lammermoor et celui de Ashton, réformiste. Dans ce contexte s’inscrivent les thèmes romantiques : haine ancestrale entre les deux familles, vengeance, amour passionnel et impossible de deux jeunes amants appartenant à des clans rivaux, trahison, mariage forcé, folie, meurtre, suicide. Un monde étouffant dont l’époque victorienne est équivalente avec la société patriarcale où la femme est privée de droits et condamnée à la solitude. Le metteur en scène, David Alden transporte l’action de l’opéra dans la maison de Ravenswood, dans l’Écosse du XIXe s. Le scénographe Charles Edwards s’est inspiré de l’ancienne résidence du médecin britannique John Langdon Down, découvreur du syndrome de Down.

soprano Lisette Oropesa -Lucia

Une ambiance fantomatique, à la Edgar Poe, sinistre et claustrophobe, dans laquelle le frère et la sœur entretiennent des relations malsaines.

Charles Edwards crée dans sa scénographie une série de perspectives qui multiplient les angles de vision et laissent percevoir les détails au-delà des apparences d’une réalité bourgeoise glacée. C’est en réalité une clinique psychiatrique avec les lits, des barreaux, des appareils pour enchaîner les patients impuissants, oppressés.

Une métaphore d’un monde asphyxiant où règne la folie qui renvoie aussi aux méthodes pratiquées, à savoir la thérapie par le théâtre, dans des hôpitaux pour les malades mentaux, en Écosse de la première moitié du XIXe s. Ces représentations avec de vrais fous étaient une distraction favorite des bourgeois locaux, des donateurs et des charitables dames de la noblesse.

Un univers, interprétés par des chanteurs de choix, à hauteur des exigences vocales de cet opéra.

Crédit photo: © Javier del Real | Teatro Real

Festival de Mérida: les regards contemporains sur les figures mythiques et historiques grecques et romaines

Du 29 juin au 26 août 2018 64e Festival International de Théâtre Classique de Mérida

La 64e édition du Festival International de Théâtre Classique de Mérida, présenté fin mars dans le lieu même du Festival, le 14 mai à Lisbonne et le 24 mai à Bruxelles, réaffirme son exploration du potentiel contemporain des œuvres classiques grecques et romaines, leur capacité de mutation entre le théâtre, le cinéma et la danse, consolide l’extension de sa programmation à d’autres sites romains dans les environs de Mérida, Medellín, Régina et Caparra, sans compter les lieux magiques de la ville : Le Temple de Diane, le portique du forum, les termes de la calle Pontezuela et la plaça de Naranjos, destinés aux spectacles du off. Cette année, en primeur de sa programmation, quelques spectacles du festival sont présentés à Tarragone, dans le cadre des Jeux Méditerranéens en juin 2018. La programmation : 8 spectacles de théâtre et 2 de danse, dans laquelle on relève entre autres : Phèdre, Hippolyte, Néron, Philoctète, sera inaugurée le 29 juin par Electra de Antonio Ruz, la magnifique création du Ballet Nacional de Epaña dirigé par Antonio Najarro, dont j’ai rendu compte il y a quelques mois. 

Le plus ancien festival de théâtre en Espagne, le Festival International de Théâtre Classique de Mérida, fondé en 1933, inauguré avec Médéa de Sénèque dans la version de Miguel de Unamuno, avec la mythique actrice Margarita Xirgu dans le rôle-titre, Fut suspendu en 1934 (période de turbulences et affrontements politiques qui débouchent sur la guerre civile). Еn 1954, il reprend vie en s’inaugurant avec Phèdre. Tandis que le Festival d’Almagro est centré sur le théâtre classique moderne (auteurs espagnols et étrangers du XVIe et XVIIe s.) le Festival de Mérida présente principalement des œuvres des auteurs antiques grecs et latins, sans pour autant perdre de vue le patrimoine classique moderne. Ainsi par exemple, a-t-on pu y voir en 2008, un inoubliable Avare de Molière, monté par Jorge Lavelli. Au fur et à mesure, dans ses programmations, se sont imposées des versions modernes et des réécritures des classiques depuis notre regard d’aujourd’hui sur ces textes. 

Jesus Cimarro

Jesus Cimarro, qui dirige le Festival depuis 2012, a amplifié cette tendance qui resitue le Festival dans une perspective clairement contemporaine. Peu de festivals fusionnent le patrimoine historique et théâtral comme c’est le cas de celui de Mérida, avec son monumental amphithéâtre romain (du Ier s. de notre ère), scène principale du Festival et plusieurs autres monuments de l’époque, devenus lieux de spectacles. Faire revivre les figures mythiques et historiques dans ce cadre, vestige de l’univers antique, en les intégrant dans notre monde contemporain, c’est la magie qui s’opère ici au moyen du théâtre.

Le théâtre fournit souvent des sujets et des personnages aux artistes d’autres disciplines artistiques. Le cinéma aussi.

Ainsi les grandes fresques théâtrales : Ben Hur, version Nancho Novo, mis en scène David Ottone et Juan Ramos Toro, et Néron d’Eduardo Galan, mis en scène par Alberto Castrillo Ferrer, qui seront des événements du Festival, sont-elles inspirées par des films qui ont marqué l’histoire du cinéma. Ben Hur (du 4 au 8 juillet) création de la compagnie renommée Yllana, fidèle au contenu du roman de Lewis Wallace, est un voyage dans tous les lieux communs de l’imaginaire collectif, avec de multiples aventures en « teatroscope ». Parodie, humour, usage intelligent du visuel, un jeu constant entre le langage cinématographique et théâtral sont quelques-uns des grands atouts de ce spectacle. Dans Néron (11, 15 juillet), inspiré du roman de Henryk Sienkiewicz et du film qui en a été tiré de textes de Pétrone, Suétone, Eduardo Galan montre un autre versant du fameux empereur, tyran cruel, prétendument incendiaire de Rome, assassin de plusieurs membres de sa famille, etc.

C’est un Néron artiste, esthète, visionnaire, qui en réalité n’était pas l’auteur de l’incendie de Rome mais en a profité pour la reconstruire à son gout. Figure de transgression, image emblématique des fous sanguinaires qui, tout au long de l’histoire, n’ont cessé d’opprimer les peuples tout en étant adulés par les masses aveugles et soumises. Pouvoir, art, politique et folie, tout cela se fond dans Néron.

Le grand acteur comique El Brujo, Rafael Alvarez, propose dans Eschyle, naissance et mort de la tragédie, (du 18 au 22 juillet) une traversée pleine d’humour de l’univers du père du théâtre grec.

Dans la version contemporaine de Jordi Casanovas de Philoctète de Sophocle (25, 29 juillet), mise en scène Antonio Simon, le héros grec trahi par ses compagnons, symbole de l’injustice, renvoie aujourd’hui à la problématique de l’impunité, de l’usage de la justice et du pouvoir par les politiques pour leur propre profit.

Le jeune et déjà renommé auteur, Paco Bezerra, (lauréat du Prix National de Littérature Dramatique), propose une version contemporaine de Phèdre (du 1er au 5 août) mise en scène par Luis Luque. Dépouillée de scrupules, n’écoutant que la passion qui la dévore, Phèdre est une femme combative, exempte de culpabilité, qui ose aimer et en parle sans retenue. Dans la problématique de la passion dévastatrice Paco Bezerra insère le thème de la légitimité et de la rivalité pour le pouvoir entre Hippolyte et Acamante, fils de Phèdre et de Thésée. Les arts visuels et la musique sont les protagonistes importants de cette création. Comme en dialogue avec Phèdre de Paco Bezerra, Hippolyte, d’après Euripide, dans une version de Isidro Timon et Emilio del Valle, mise en scène de ce dernier, (22, 26 aout) est une lecture contemporaine d’Hippolyte, objet de la passion irrésistible de Phèdre. Le spectacle est basé sur l »affrontement entre l’amour de Phèdre pour Hippolyte, poussé au suicide par la peur de « qu’en-dira-t-on » et la résistance du jeune homme, image de la lutte permanente homme, femme, dans laquelle la femme se bat toujours à son désavantage.

Penthésilée de Von Kleist a inspiré une création chorégraphique Les Amazones (du 8 au 12 août) de Magüi Mira. Le mythe des femmes guerrières qui avec la force des armes se rebellent devant l’abus physique des hommes, est aujourd’hui d’une actualité inattendue avec le surgissement de nouveaux mouvements féministes, dont « Me too ». La loi de la tribu des Amazones, excluant et combattant les hommes, prohibant l’amour, n’est guère concevable dans la société moderne. Sur quelles bases et lois équitables peut-on envisager la réconciliation et une coexistence pacifique ?

La comédie de Plaute Les revenants (15, 19 août) version libre de Miguel Murillo mise en scène de Félix Estaire, apporte dans l’univers sombre des tragédies grecques, une bonne dose d’humour désopilant. Un millionnaire avaricieux, un valet astucieux, un fils niais et quelques professionnels de l’usure, luttent pour un butin qui passe de main en main. La société romaine du IIe s. avant notre ère, décrite par Plaute, est une photo exacte de la nôtre avec les affaires de corruption, des fraudes, des détournements des deniers publics. Miguel Murillo actualise dans sa version la pièce de Plaute avec des références aux affaires qui font la une des journaux. Les embrouilles, coups de théâtre, situations invraisemblables, se multiplient dans ce spectacle délirant.

Le dénominateur commun des versions des classiques grecs proposées par des auteurs d’aujourd’hui est l’interrogation des principes fondateurs de l’ordre politique, social et moral, patriarcal, dont nous sommes encore tributaires et dont la femme est la première victime.

Pourquoi perdurent-ils ? À qui profitent-ils ? D’où vient leur légitimité ? Notre libération véritable doit commencer par la mise en question de ces lois archaïques qui génèrent l’oppression, l’inégalité et les conflits. Révisons aussi le mythe de la fameuse démocratie grecque qui nous sert toujours d’exemple.

Le triptyque Galili-Kylian-Duato à Madrid

27 mai – 10 juin 2018, Theatre de la Zarzuela,Madrid; 21-22 juillet 2018Les Nuits de Fourvière, Lyon

Hikarizatto, chorégraphie Itzil Galili musique Percossa

Gods and dogs, chorégraphie Jiri Kylian musique Dirk Haubrich, Ludwig van Beethoven

Por vos muero, chorégraphie Nacho Duato (musiques anciennes espagnole du XV et XVI s. par la Capella Reial de Catalunya, direction Jordi Savall)

Avec les danseurs de la Compagnie Nationale de Danse d’Espagne (Compañia Nacional de Danza)

Le dernier spectacle de la Compañia Nacional de Danza d’Espagne, conçu par son actuel directeur, Jose Carlos Martinez, et composé des chorégraphies de Itzik Galili, Jiri Kylian et Nacho Duato, était très attendu à plusieurs titres.

Il marque à la fois le retour de Nacho Duato dans la Compañia Nacional de Danza, après sept ans de sa direction du Ballet de l’Opéra de Berlin, et le retour dans le répertoire de la compagnie de sa chorégraphie Por vos muero, créée pour elle. La récupération de cette pièce d’une beauté incomparable, qui pendant sept ans n’a pas pu être représentée pour des raisons de droits, était un événement en soi. Dans le programme proposé elle s’inscrit, comme en contrepoint, aux chorégraphies de Itzik Galili et de Jiri Kylian, toutes les deux excellentes dans leur style, mais manquant de poésie et de la magie envoûtante qu’a Por vos muero. Un choix éclectique de pièces qui représentent des personnalités créatrices, très différentes, de trois grands chorégraphes Itzik Galili, Jiri Kylian et Nacho Duato.

Hikarizatto (Lumière saturée) de Itzik Galili, sur la musique de percussions et de cloches traditionnelles japonaises, évoque un mystérieux rituel. Sur le plateau totalement vide, les mouvements des 20 danseurs dont les corps s’amalgament souvent, évoquant comme des bancs de poissons ou un vol d’oiseaux, ou se séparent en couples, sont ciblés par des cônes de lumière. La chorégraphie joue sur le contraste individuel et collectif, multitude. De très beaux effets d’éclairage créent des images, modulent l’espace, occultent ou révèlent. Les danseurs, hommes, pantalons courts et maillots de corps noirs, femmes, justaucorps noirs, sont en perpétuel mouvement qui change seulement de rythme. Peu d’éléments classiques, comme des portés, s’intègrent dans cette chorégraphie, résolument contemporaine, belle visuellement, mais assez abstraite, manquant d’émotion et de profondeur.

Gods and Dogs de Jiri Kylian, sur des musiques de Dirk Haubrich et Ludwig van Beethoven, s’articule sur le thème de la relation de l’individu avec le vêtement qu’il porte. Quelles sont les raisons qui nous font choisir certains vêtements ? Les circonstances ? Les normes sociales ? Comment l’âge, l’état physique ou mental nous imposent la façon de s’habiller ? Comment habillons-nous nos défauts, nos insuffisances, nos manques ? Où est la frontière entre le normal et l’anormal ? Qu’est-ce qui la détermine ? Au fond du plateau un rideau de chaînes métalliques qui permet des apparitions et des disparitions des danseurs : quatre hommes en pantalon blanc, torse nu, les quatre femmes en robe blanche, très courte. Beaucoup de duos qui alternent avec des mouvements d’ensemble, les variations de rythmes, la danse, parfois très saccadée, parfois très ondulante. Belles architectures des corps et images évocatrices.

Beaucoup plus complexe et théâtrale est la chorégraphie de Nacho Duato Por vos muero. La dramaturgie chorégraphique est une composition de musiques espagnoles du XVe et du XVIe s, d’anciennes chansons catalanes, qui accompagnent les séquences dansées, chacune introduite par des fragments de vers de Garcilaso de la Vega, en voix off, qui servent de fil conducteur. Nacho Duato fusionne admirablement dans cette pièce la contemporanéité de la danse et ses références historiques en réécrivant dans un langage chorégraphique d’aujourd’hui des thèmes de danses de cours et de danses populaires. Les danseurs, les hommes, d’abord en slip couleur chair, ensuite en boxeur noir, chemisette manches gigot comme une trace de costume de l’époque ancienne, les femmes, d’abord avec un body couleur chair puis body noir avec une jupe longue, très large, très colorée, qui vole, s’étend dans l’espace. Le fond de scène est composé de plusieurs panneaux qui permettent des sorties et entrées instantanées. Au-dessus deux grands rideaux rouges, éclairés par moments. Duos, danses de groupes mixtes, ou juste de groupe de femmes ou d’hommes, danses de village stylisées avec les mouvements de danse moderne. Nacho Duato possède un art très rare de créer des ambiances et d’imprégner d’humour ses chorégraphies. Je n’évoquerais qu’une très belle scène où les femmes dansent avec un masque à la main ou encore celle dans laquelle les hommes, en cape rouge, dansent avec des encensoirs, sur une musique religieuse. Il y a dans Por vos muero, hommage à cette époque où la danse faisait partie de la vie quotidienne, la grâce, la poésie et l’élégance.

Crédit photo: Compañia Nacional de Danza

Toute l’horreur du monde.

Du 16 mai au 3 juin 2018,  Teatro Real, Madrid

Die Soldaten (opéra en 4 actes) de Bernd Alois Zimmermann

mise en scène Calixto Bieito, direction musicale : Pablo Heras-Casado

Chœur et orchestre titulaires du Teatro Real
Nouvelle production du Teatro Real, créé à la Opernhaus de Zúrich et à la Komische Oper de Berlín

Présenter Die Soldaten, l’unique opéra de Bernd Aloïs Zimmermann (1918 1970), œuvre peu montée, considérée comme irreprésentable, à la structure délibérément chaotique, en rupture avec les codes opératiques, donnant une vision crue, brutale, extrêmement violente, de notre monde, est un défi, mieux un coup de poing dans les habitudes du public conventionnel, bienpensant. Depuis ses dernières saisons, le Teatro Real accumule résolument ce genre de risques, en confrontant son public à des œuvres difficiles, complexes, inconfortables, qui bousculent, ou mieux, battent en brèches les idées et les conceptions établies, rassurantes, autant sur l’œuvre d’art que sur la nature humaine et le monde.

Sans aucun doute la création de Die Soldaten, une œuvre extrêmement radicale, ne pouvait tomber mieux qu’entre les mains de Calixto Bieito, metteur en scène tout aussi radical et audacieux dans ses partis pris scénique, souvent controversés. Die Soldaten, composé entre 1958 et 1965 et créé à l’Opéra de Cologne, est une œuvre clef du XXe s. à plusieurs titres, autant sur le plan musical que dramaturgique. L’opéra de Cologne qui l’a commandé à Bernd Aloïs Zimmermann, refusant d’abord de créer cet OVNI irréalisable, obligea le compositeur à effectuer des modifications et à simplifier la partition dont la complexité et l’anticonformisme restent toujours exemplaires comme défi à la fois à l’orchestre, aux interprètes et au metteur en scène capable de matérialiser un univers apocalyptique de Zimmerman. La nouvelle production du Teatro Real relève magistralement ce défi.

La vie de Bernd Aloïs Zimmermann, marquée par la barbarie et les atrocités des guerres et leurs conséquences : son enfance et son adolescence dans une Allemagne sinistrée par la Ier Guerre mondiale qui cherche le salut dans le fascisme, sa mobilisation et l’envoie au front français dans la IIe Guerre mondiale, l’occupation de son pays partagé entre les deux blocs, la guerre froide, les guerres désormais permanentes : celles d’Indochine, du Vietnam, etc., est une progressive descente aux enfers, à la fois d’un monde en voie de déshumanisation et aux enfers de sa propre souffrance et de son désarroi qui le conduisent, à 52 ans, au suicide.

L’univers militarisé, résonnant de bruits de bottes, la décomposition morale dans Die Soldaten et la progressive descente de l’héroïne, Marie dans la barbarie de ce monde, sont le reflet du passé, du présent et du futur sans espoir du monde dans lequel Zimmermann s’asphyxie. On pourrait dire que Die Soldaten dans la musique, comme Le cri de Munch dans la peinture, sont un même cri impuissant de douleur et d’horreur. Zimmermann s’est inspiré pour Die Soldaten de la pièce homonyme de Jacov Lenz écrite en 1776, dont l’influence est aussi clairement perceptible dans Woyzeck de Büchner. La pièce de Lenz porte déjà en germes la fragmentation de la trame et la discontinuité temporelle que Zimmermann va pousser à l’extrême, en pulvérisant la notion de l’unité d’action et de lieu et en introduisant la notion de temps circulaire, c’est-à-dire de la simultanéité du passé, du présent et du futur.

Le livret de Die Soldaten, à l’opposé du théâtre psychologique, est un théâtre de situations, composé d’une série de stations sans aucune chronologie. Les scènes du passé, du présent et du futur pressenti, ayant lieu simultanément. Zimmermann suit avec fidélité la trame de la pièce de Lenz dont l’action se situe en Flandres dans la deuxième moitié du XVIIIe s., à l’époque de la guerre franco-autrichienne. Mais il la projette dans une dimension temporelle où l’histoire et le contemporain fusionnent et en relevant les thèmes essentiels de la pièce dont l’actualité perdure toujours : avilissement du quotidien et de l’individu dans une société où règne la vulgarité, le processus de dégradation irrémédiable dont la figure féminine, en bas de l’échelle des valeurs, est le symbole, la soumission de l’individu au système, l’inégalité et les préjugés de classes, l’humiliation, le viol et la déchéance des plus faibles. Marie, fille d’une famille de commerçants, en apparence honorable, adolescente ambitieuse, pour s’élever dans la hiérarchie sociale, va utiliser ses « armes » féminines. Mais, contrairement à ses attentes, à chaque étape, elle s’enfonce plus bas. Elle passe de main en main, changeant d’amants, devient une fille à soldats, un déchet humain, au point que son propre père qui lui donne l’aumône, ne la reconnaît pas. Il y a dans l’œuvre de Zimmermann des influences de Schoenberg, Bartók, Stravinsky, Webern, Kagel et, dans Die Soldaten particulièrement, celle de Alban Berg. La partition de Die Soldaten, d’une grande puissance émotionnelle, est une fresque avant-gardiste, collage de divers styles : bel canto atonal, éléments sériels, sprechgesang, citations de jazz, de chant grégorien, Dies irae, chorales de Bach extraits de La passion selon Saint Matthieu. Comme pour la structure dramaturgique, Zimmermann utilise dans la partition la même esthétique de fragmentation et de concentration temporelle, simultanée, d’éléments musicaux de diverses époques. Ainsi par exemple dans le IIe acte on entend simultanément Dies irae grégorien sur orgue et des marches militaires. Les sonorités militaires, trompettes, tambours, percussions, sont extrêmement présentes dans la partition. La partition vocale, tout comme orchestrale, complexe, hétérogène, imprégnée de difficultés, exige des interprètes une extrême virtuosité, en particulier pour Marie et Desportes. En abordant ce « monstre » opératique : orchestre de plus de 100 musiciens, 16 personnages chantés, plusieurs autres parlants ou sans texte, Calixto Bieito dément l’idée irreprésentable de cette œuvre dans sa conception scénique d’une totale cohérence et d’une théâtralité admirable.

En accord avec la notion zimmermanienne du temps, la simultanéité du passé, du présent et du futur, et avec la structure fragmentaire de l’œuvre, il en donne une vision métaphorique. Elle s’exprime à la fois dans la scénographie et dans les costumes qui, sans coller à une époque précise, concentrent la notion temporelle. Le dispositif scénique tient d’une machinerie destructrice. L’orchestre, tous les musiciens, y compris le chef d’orchestre, en uniforme militaire, est situé sur les divers niveaux d’un échafaudage métallique qui occupe la scène et ses parties latérales. Les musiciens, en position de combat, avec des instruments en joue, tels des armes, fusils, mitrailleuses ou canons. Au-dessous de l’échafaudage, des passages, comme des tunnels ou des galeries, par lesquels apparaissent les chanteurs, les acteurs, le chœur et à certains moments, une plate-forme avec des percussions. Deux plates-formes qui montent et descendent, permettent de situer les personnages dans certaines scènes, à divers niveaux de l’échafaudage. Cette option de verticalité permet à la fois de fragmenter et de multiplier les espaces, les plans d’action. L’action scénique se déroule sur la fosse d’orchestre, couverte, surélevée au niveau de la scène, ce qui crée une proximité entre les interprètes et les spectateurs, presque inclus dans l’univers représenté. Les projections sur deux grands écrans au fond et des écrans latéraux, des personnages en gros plan et des scènes du passé ou prémonitoires du futur, en relation avec les scènes représentée, multiplient les espaces scéniques. Ce collage d’images est en totale adéquation avec le collage d’éléments musicaux de nature divers et appartenant à des époques différentes dans la partition.

Calixto Bieito encadre la tragique histoire de Marie entre l’image projetée en gros plan sur le rideau de scène, au début du spectacle : une adolescente blonde, aux grands yeux bleus, figure d’innocence, et l’image finale de la même jeune fille blonde, expression de douleur et le sang coulant de sa bouche. En même temps, alors que les bruits de bottes et la musique militaire montent, on voit sur scène Marie, agonisante, allongée au sol, les bras en croix, telle une martyre du système. Susanne Elmark en Marie, soprano coloratura vertigineuse, domine la gamme émotionnelle de son personnage, traçant finement et avec sensibilité son évolution d’une jeune fille insouciante, joyeuse, ambitieuse et séductrice à une prostituée abîmée. Uwe Stickert, ténor, voix claire, agile, crée un Desportes jeune noble, abonné aux plaisirs de la vie et à la moralité flexible, adaptable aux circonstances, comme d’ailleurs la majorité des personnages. Tous les chanteurs, non seulement sont à la hauteur des exigences peu communes de la partition, mais encore se révèlent, sous la baguette de Calixto Bieito, des acteurs à toute épreuve. Pablo Heras Casado, chef d’orchestre incontestablement remarquable, lui-même théâtralisé en chef d’armée, domine parfaitement la partition, ressortant sa mosaïque musicale, sa plasticité, son univers référentiel. Mes plus grands applaudissements vont à Calixte Bieito qui non seulement maîtrise le puzzle dramaturgique de l’œuvre, mais encore traduit sur scène l’essence de l’univers zimmermannien sans effets excessifs de violence, sans pathétique, en créant des images évocatrices, fortes, contenant implicitement une cruauté et une douleur insoutenable.

Une des qualités du travail de Calixto Bieito, est de conférer à sa mise en scène un caractère intemporel et avant tout de ne pas chercher à la ramener à une actualité anecdotique

«Дом, который построил Джек»: не парадный портрет художника

8-19 мая 2018Festival de Cannes

После 7-летнего отсутствия в Канны вернули Триера. Стоит ли говорить, что внеконкурсный ночной сеанс  «Дома, который построил Джек» в зале Люмьер ждали в состоянии нескрываемой эйфории. Причем эйфория длилась достаточно долго, так как начало сеанса  сильно зaдерживалось.  Когда наконец в зале показался долгожданный Ларс, его встречали  долгими, какими-то прямо скажем  страстными овациями. Я говорю об этом только с тем, чтобы разительнее был виден контраст: минут через 20 после начала фильма  стали уходить первые зрители, потом уходивших было все больше и больше, а где-то к середине начался просто массовый исход. 

Фильм открывается закадровым диалогом Джека с Верджем (он же Вергилий, впрочем, и  Мефистофель, кому как увидится), который, видимо, сопровождает героя  в Ад.  Их беседа видится примерно так: « По дороге можно разговаривать? – Мало кому удается не проронить ни слова. Людей в это время охватывает неудержимое желание во всем признаться. Только не думай, что сможешь рассказать мне то, чего я еще не слышал ». Серийный убийца (Мэтт Диллон) начинает рассказ о  своих пяти преступлениях (из нескольких десятков),  которые он воспринимает как наивысшие произведения искусства. Действие происходит в Америке 70-х: убийства в начале показаны весьма гротескно, своего рода комикс. Или гиньоль. Первое убийство вообще случайное. И комичное – героиня Умы Турмен так провоцирует Джека своей глупостью, что оказывается просто невозможно ее не пристукнуть первым попавшимся в руку тяжелым предметом, в данном случае, домкратом, – кажется, что великий Ларс  просто задумал стебно пошутить над нами.  Но дальше оказалось совсем не до шуток. Постепенно художник (а он каждое убийство воспринимает как произведение искусства) набивает руку, преступления становятся все более жестокими и извращенными, и обставляются как настоящая  мизансцена. Маньяк Джек 12 лет убивал людей самыми причудливыми способами, затем фотографировал сцены убийства, а тела собирал в морозильник, как иные коллекционируют мертвых бабочек. Зачем?  Он хотел  построить из частей их тел произведение искусства, дом своей мечты. Ибо простой инженер ( настоящая профессия нашего потрошителя) видит себя  не просто исполнителем, но архитектором, то есть творцом. К убийствам Джек также относился творчески. Ларс  смакует детали – от трупа, привязанного Джеком к своему фургончику, тянется кровавый след. Еще убийца маниакально чистоплотен – чтобы уничтожить  даже не улики,  но следы следов улики, несколько раз, несмотря на угрозу быть узнанным,  возвращается  в дом жертвы.

Но режиссер, что уж там, еще и философ, и каждому убийству  предшествует лирическое отступление. Чаще всего развернутая отсылка к произведению изобразительного искусства. Тициан, Боттичелли, Климт, которые комментирует закадровый голос Джека. Или кадры с гениальным пианистом, исполняющим Баха. И в одном ряду страшные документальные снимки узников концлагерей. Бухенвальд рифмуется с Гете, сцены Джека и Вержа в финале навеяны композицией известной картины Делакруа « Ладья Данте », изображающей поэта и его проводника Вергилия, пересекающих Стинкс, из вод которого подымаются к ним обезумевшие от адских мук грешники.  Только в отличие от  картины французского художника XIX,  здесь тела грешников совсем не отталкивающие. А когда  Джек убивает, вернее отстреливает из ружья с оптическим прицелом, собственных детей и их мать, он сначала рассуждает об этике настоящей охоты. Самое удивительное и возможно самое странное, это то, что  от фильма  создается стойкое ощущение: режиссер получил от всего этого смакования садизма видимое удовольствие. Как иначе объяснить эпизод, в котором после вышеописанного убийства собственного сына  герой Ларса начинает  еще и препарировать глаз ребенка? Это и рождало в значительной степени тошнотворное чувство отторжения, толкавшее зрителей поскорее покинуть зал.

Маньеристский постер от продюсерской компании  фон Триера Zentropa

Нам говорят, что главный герой фильма – искусство. Которое, как известно, требует жертв. Ларс решил показать этот процесс буквально. Искусство, по Ларсу, связано с насилием. Можно сказать иначе, высокое искусство требует жертв прежде всего от самого художника, и Джека, вероятно, стоит  рассматривать и как автопортрет режиссера. 

Есть также изображения Сталина и Гитлера,  Триер вместе с Джеком задается вопросом: не являются ли художниками и диктаторы,  оставляющие после себя « инсталляции » из гор трупов? И наоборот, не является ли всякий художественный акт безнравственным?

Самое интересное –  это пространные цитаты и отсылки к произведениям искусства разных веков. В том числе к конструкции готического собора. Но « пламенеющая готика » от Джека и Ларса – это инсталляция из мертвых тел жертв. Хотя сами рассуждения о природе художественного творчества и об образности более сложные, наверное ради них стоило бы пересмотреть картину второй раз.  Если хватит сил на отстранение. Так как тело убитого на экране так и остается, упорно остается жутким трупом, жертвой маньяка, и решительно не хочет  превращаться в артефакт. До заключительного аккорда, бурлящей огненной реки адского пламени, куда все-таки  выведет в  финале Джека Верж, дотерпят явно не все.  И, кстати, Вержа сыграл  гениальный Брюно Ганц. В коллективном бессознательном он – Ангел, ставший человеком из  « Неба над Берлином ».  Но он же сыграл феноменально Гитлера в фильме « Крах ». Такой вот ернический выпад фестивалю  от Триера, в 2011 году отлученного от Канн как раз за высказывание о Гитлере.  

Crédit photo: Festival de Cannes

 

Seule reste la parole

Au Teatro Pavón Kamikaze de Madrid du 25 avril au 13 mai 2018

Ilusiones (Illusions) de Ivan Viripaev, mise en scène Miguel del Arco, traduction Helena Sánchez Kriukova.

 

Depuis deux saisons, Miguel del Arco, directeur de la compagnie kamikaze et du Teatro Pavon (théâtre privé), affirme sa politique, littéralement kamikaze, avec son pari sur la création contemporaine et ses programmations risquées de textes d’auteurs peu connus ou inconnus. Avec sa création de « Illusions » du dramaturge et metteur en scène Ivan Viripaev (1974), leader de la nouvelle dramaturgie russe, Miguel del Arco fait découvrir en Espagne non seulement un auteur de premier plan, déjà reconnu internationalement, mais aussi un théâtre singulier, « existentialiste » qui, dans sa vision du monde et de l’existence humaine a quelque chose de caldéronien, de beckettien et de la conception japonaise de la vie et de la mort. Un théâtre qui philosophe à la Montaigne, sans être philosophique ou démonstratif d’idées et de thèses, comme l’est celui de Sartre. Un théâtre qui ne se préoccupe pas du sens tragique de la vie, puisque la vie n’a pas de sens.

Illusions est un théâtre de la parole, du récit, forme originaire du théâtre. C’est un théâtre qui raconte, de façon aléatoire, des fragments de vie, ou se fait médium des personnages morts qui parlent par la bouche de ceux qui narrent leurs histoires. En véritable auteur du XXIe s., ayant assimilé des philosophies et des courants de pensée du passé, Ivan Viripaev aborde dans son œuvre, avec humour et ironie, la question de l’existence comme un amoncellement de divers fragments qui n’ont aucun lien entre eux, dont l’unique finalité est la mort. Son théâtre est aux antipodes du théâtre d’idées qui expose, argumente et conclu. Il n’est pas une illustration de dogmes philosophiques.

Illusions  raconte les histoires entrelacées de deux couples mariés, révélant les paradoxes de la passion et de la mort, de la loyauté et de la trahison, de la réalité et de la fiction. La pièce commence avec la mort de Dani et finit avec celle des trois autres protagonistes : Sandra, Margarita, et Alberto. Tous les quatre meurent à un peu plus de 80 ans. Chacun d’eux cherche son lieu dans le monde, certains le trouvent dans des endroits aussi insolites que l’intérieur d’une armoire ou la surface d’une pierre dans le désert australien. Les personnages posent des questions sur le sens de la vie, les choix qu’ils ont faits, sur l’amour véritable, l’amitié, le bonheur et la mort. Comme la vie en soi n’a pas de sens, seul le véritable amour peut la justifier. Un amour partagé ? Ou pas obligatoirement ? Les opinions divergent.

Qu’est-ce que la vérité et la réalité ? Et si elles n’existaient pas ? « L’amour c’est quelque chose de simple mais à la portée de peu de personnes », dit Dani. Tout est furtif. Y a-t-il quelque chose de pérenne dans ce cosmos changeant ? se demandent-ils en regardant le ciel étoilé. La vie est-ce une illusion, une ombre ? Dans la pièce de Viripaev ces thèmes et questions philosophiques sont débordés par le grotesque, typiquement russe, absurde et par l’humour dévastateur. 

La philosophie proposée par Viripaev et pratiquée par ses personnages pourrait être résumée ainsi : pendant que tout se termine, jouissons de la vie. Étant donné que rien n’a de sens et autant la vie que la mort sont incompréhensibles, tout est jeu, jeu de théâtre sur la scène du monde, où on raconte les vies éphémères des personnages. L’unique chose qui restera de la vie de chacun c’est le récit, mélange du réel, du fictif et du rêve. Viripaev réfracte les vies des protagonistes dans les récits des narrateurs anonymes (des jeunes acteurs dans le spectacle) : femme 1, femme 2, homme 1, homme 2, qui parlent à la troisième personne en s’adressant au public. Dans leurs récits, à certains moments, font irruption les protagonistes qui, parlant à la première personne par la bouche des narrateurs, contredisent leurs versions, racontent eux mêmes certains épisodes de leur vie. À l’instar de la vie fragmentée, les récits des narrateurs et des protagonistes, forment une mosaïque de visions et de versions différentes, parfois contradictoires. Viripaev complexifie la relation acteur, narrateur et personnage. L’acteur, qui quelquefois s’affirme comme tel, joue le narrateur qui incarne, à certains moments, l’un ou l’autre des personnages, en échangeant parfois avec eux, de sorte que le monologue se dialoguise. Il n’y a aucune logique dans la structure des fragments racontés. Pourquoi ont-ils choisi ces fragments et non pas d’autres ?

Miguel del Arco, très inspiré par la pièce, sa structure complexe, son humour, sa langue entre le sublime et le prosaïque, l’évident et le mystérieux, crée un « grand théâtre du monde » dans lequel les êtres humains viennent raconter leurs vies éphémères, font quelques pirouettes et s’en vont. Un monde baroque en permanent mouvement, avec ses trompe-l’œil, ses artifices, ses jeux entre le visible et l’invisible, la vérité et le mensonge. Sur scène, des objets hétéroclites amoncelés, tels les reliques de vie ou des restes de pièces de théâtre. Devant, quelques chaises, à gauche, sur une petite plateforme, trois fauteuils de théâtre et une boîte qui tournent comme un manège (métaphore du théâtre ?). Derrière, un escalier et une fausse porte de sortie (scénographie Eduardo Moreno). Au début du spectacle les acteurs sont en smoking, puis mettent des vêtements de sport et à la fin de nouveau les smokings. Avant que le spectacle ne commence, les acteurs se promènent sur la scène, parlent entre eux, s’adressent à quelques spectateurs, montrent les photos des personnages vieux à la fin de leur vie. Le jeu avec le public se répète à d’autres occasions avec des ruptures humoristiques dans la trame et à la fin, ils saluent en disant « à bientôt ». Avec une absolue maîtrise de la structure dramaturgique de la pièce, Miguel del Arco compose sur scène une partition polyphonique de voix, de mouvements, de moments musicaux et de danse (samba, chanson de Tina Turner). Les narrateurs introduisent parfois leurs récits par : « maintenant je vais vous raconter » ou « c’est l’histoire de la disparition de Margarita » etc. Parfois les monologues se transforment en brefs dialogues polémiques, ou en moments choraux, dans un brouhaha.

Tout au long du spectacle les récits, qui surgissent de façon aléatoire, créent une vision baroque des vies des protagonistes avec des clairs obscurs, des énigmes et des variantes. La dramaturgie des éclairages, très fine et précise, crée des ambiances, cible les personnages, les situations, marque les moments dramatiques ou comiques. Les quatre acteurs,  Marta Etura, Daniel Grao, Alejandro Jato y Verónica Ronda sont virtuoses en registres de tons, d’expressions des sentiments et des émotions qui parfois contrastent avec la froideur distanciée du regard du narrateur.

Tous, totalement investis dans la pièce, avec une spontanéité et le naturel des enfants qui jouent, insufflent la vie aux personnages, êtres à la fois singuliers et reflets de l’universel. On doit à Miguel del Arco autant la découverte d’un grand auteur russe et de son œuvre que la vision scénique magistrale, intelligente, profonde et claire qu’il en donne.

 

Crédit photos: Vanessa Rábade

Se tuer peut nuire à la beauté

Du 13 au 15 avril 2018, Teatro Español de Madrid; 26 – 27 septembre,  Festival des Francophonies, Limoges; 4- 6 octobre, Amsterdam

La fureur de ce que je pensetexte Nelly Arcan (Collage) adaptation et mise en scène Marie Brassard

Une production de : Infrarouge en coprodution avec Théâtre français du CNA (Ottawa), Festival TransAmériques (Montréal), PARCO (Tokyo). Avec le soutien du Conseil des Arts du Canada, Conseil des Arts et des Lettres du Québec et Conseil des Arts de la Ville de Montréal.

Plus que le mal de vivre, le texte, écrit par la jeune romancière provocante de Montréal, Nelly Arcan, avant son suicide, est une confession de l’atroce douleur de vivre et un appel de la mort. Nelly Arcan y crie son horreur de la vie face aux injustices de la condition humaine et face à la pression de la société actuelle sur la femme. Marie Brassard, actrice, metteur en scène et dramaturge, qui a travaillé pendant plusieurs années avec Robert Lepage, crée, avec sa compagnie Infrarouge, fondée en 2001, La fureur de ce que je pense de Nelly Arcan. Un texte testamentaire où, dans une écriture crue, violente, sans aucune concession et avec une extrême intransigeance, Nelly Arcan consigne l’intensité de sa souffrance, sa solitude de femme et d’artiste.

Le spectacle de Marie Brassard, héritière du langage scénique polyphonique, intégrant de nouvelles technologies, de Robert Lepage, est une partition théâtrale, tissage de la parole, la musique, le bruit, le chant, l’image, la danse et la lumière.

Après une série de représentations de La fureur de ce que je pense au Japon, en japonais, le spectacle entame, avec la primeur à Madrid au Teatro Español, sa tournée européenne. Il est invité en France au Festival des francophonies à Limoges. La biographie et la personnalité de Nelly Arcan (1973 – 2009), suicidée à 36 ans, est un nœud de paradoxes et de contradictions, reflet de ceux de la société canadienne normative et prohibitive, avec un excès de lignes rouges à ne pas dépasser, et un mouvement féministe, un des plus extrêmes. Une cage dans laquelle Nelly Arcan n’a cessé de se débattre en accumulant les conflits. Écrivain reconnu, plusieurs de ses livres ont été publiés en France et nominé au Prix Femina et Médicis. Autant son écriture, en majorité auto fictionnelle, que sa vie désordonnée, provocante, avec entre autres l’expérience de la prostitution, sont marquées par ses obsessions de la beauté parfaite, du sexe et de la mort. Les thèmes récurrents de son œuvre, concentrés dans La fureur de ce que je pense sont : influence de l’image chez les femmes, marchandisation du corps, suicide, pulsion de destruction, préoccupation par la beauté, rivalité entre les femmes. Marie Brassard ne cherche pas à représenter la biographie de Nelly Arcan dans son spectacle. Sa trame textuelle est constituée par un collage de fragments de textes de La fureur de ce que je pense, une sorte de mosaïque poétique, visuelle et sonore, d’une existence convulsive, disloquée, s’auto détruisant.

Six actrices et une danseuse tentent de recomposer, de ces fragments de vie disparates, un portrait fuyant d’un être rompu, cherchant dans l’obscurité un peu de lumière. L’univers fragmenté de la personnalité de Nelly Arcan se traduit avec une parfaite cohérence dans la scénographie de Antonin Sorel. Le plateau dépouillé avec seulement huit boîtes superposées sur deux niveaux, avec une vitre devant, chacune représentant un lieu différent : chambre, toilettes, bain, etc.

Les six actrices jouent dans les boîtes, parfois en changent. La danseuse se déplace entre les boîtes, parfois y pénètre. Les actrices portent des robes élégantes, certaines de soirée, évoquant le goût et la recherche de l’esthétique de Nelly Arcan. Comme si sa personnalité se réfractait en plusieurs voix, le texte est réparti entre les actrices qui le disent avec un micro, tantôt sous forme de monologue, tantôt de façon chorale, parfois se répondent comme en dialoguant. La boîte, ou plusieurs boîtes, s’éclairent pendant que leurs occupantes parlent. Les boîtes, espaces fermés, sont des images de la solitude de l’artiste, de son éloignement des autres, fragilisée par le regard des autres mais aussi par son impudique mise à nu. Dans cette partition textuelle s’insèrent, à certains moments, chansons, voix déformées sur un fond de musique, effets sonores et lumineux. La douleur de vivre, l’incapacité d’être heureuse, des expériences sexuelles, le désir de correspondre à l’image d’une beauté parfaite, l’incompréhension des autres, sont quelques-uns des leitmotivs de ce requiem pour la mort d’une prisonnière qui tentait en vain de briser la cage des normes, des convenances, des regards des autres.

Crédit photo: Teatro Español

Une saison d’enfer: programmation 2018 – 2019 au Teatro Real de Madrid

Éclectisme et prise de risques avec de nouvelles créations et les relectures des œuvres du répertoire, le soutien aux créateurs d’œuvres contemporaines, voici ce qui caractérise la programmation 2018 – 2019, plus ample et plus diversifiée que les précédentes.

Une expansion sur tous les fronts : programmation croissante d’opéras pour le public jeune et adolescent, accompagnée de programmes éducatifs, présence plus importante de la danse avec des créations contemporaines, développement de la projection internationale à travers l’augmentation des coproductions avec les plus prestigieux Opéras du monde et renforcement de la diffusion et des retransmissions mondiales des productions du Teatro Real. Se positionnant en première ligne sur la scène internationale, le Teatro Real a pris l’initiative d’organiser à Madrid, le 12 avril 2018, le Ier Forum Mondial réunissant des directeurs ou des représentants de 150 Opéras du monde. Une saison ambitieuse et audacieuse qu’on peut résumer ainsi : 15 productions d’opéras dont une création mondiale, réparties sur 244 représentations, 17 représentations de danse de cinq compagnies d’Espagne et étrangères, 6 concerts, récitals lyriques, 97 représentations pour le jeune public, 8 concerts de chambre, 3 retransmissions mondiales d’opéras filmés.  Tout ceci se réalisera avec un budget de seulement 30 200 000 €. 

Dido and Aeneas de Henry Purcell par Sasha Waltz and Guest

Renouveler et enrichir le répertoire par des œuvres incontournables, contemporaines ou récupérées du passé est un des objectifs permanents du Teatro Real. Ainsi, la saison qui vient, 7 nouveaux opéras, créés d’abord à Madrid et suivis d’une tournée, seront incorporés dans le répertoire : La Calisto de Francesco Cavalli par Dadid Alden, Dido and Aeneas de Henry Purcell, créé par Sasha Waltz and Guest, Capriccio de Richard Strauss par Cristof Loy, La peste de Robert Gerhard par Justin Way, Com que voz de Stefano Gervasoni par Óscar Garcia Villegas, Only the sound remain de Kaija Saariaho par Peter Sellars et la création mondiale de Je suis narcissiste de Raquel Garcia Tomas par Marta Pazos.

Une place privilégiée est réservée à Richard Wagner, toujours présent au Teatro Real, avec la création de sa tétralogie L’anneau des Nibelungen, qui commence la saison 2018 – 2019 avec Lohengrin et se poursuivra les 3 saisons suivantes. Un événement avec, dans la fosse Pablo Heras Casado, chargé de la direction musicale du cycle wagnérien et, à la mise en scène, le remarquable Robert Carsen. 

La Calisto de Francesco Cavalli par Dadid Alden

La thématique des mythes grecs, germaniques et modernes qui ont inspiré et inspirent les opéras, constitue le fil conducteur qui relie plusieurs œuvres programmées, parmi lesquelles Faust de Gounod revisité par la Fura dels Baus et le metteur en scène Alex Ollé, où le pacte conclu par Faust avec Méphistophélès devient une métaphore du pacte entre l’homme d’aujourd’hui la technologie. Robert Wilson mettra en scène Turandot de Puccini, sans doute dans son esthétique particulière, et Robert Carsen reviendra, après Lohengrin, pour monter Idoménée de Mozart. On attend avec impatience la création de La Calisto de Francеsco Cavalli, avec un livret de Giovanni Faustini basé sur le livre II des Métamorphoses d’Ovide, mis en scène par David Alden, déja habitué du Teatro Real, et interprété par l’orchestre baroque. La Calisto est une véritable curiosité. Tombé dans l’oubli durant des siècles, cet opéra fait partie aujourd’hui des œuvres incontournables du répertoire opératique baroque. Son thème libertin : l’amour de Jupiter pour la belle Calisto qui le repousse sous son apparence masculine, mais succombe quand il revient sous l’apparence de Diana, peut être traité aujourd’hui sans préjugés moraux.

Laurent Pelly revient régulièrement au Teatro Real. Après La fille du régiment, Hansel et Gretel, il nous a enchanté avec son Coq d’or de Rimski-Korsakov. Cette fois il mettra en scène Falstaff de Verdi, qui correspond, on ne peut mieux, à son remarquable sens de la théâtralité et du comique.

Le versant tragique de la création verdienne est représenté par Il Trovatore qui sera mis en scène par Francisco Negrin.

Richard Strauss se préoccupait beaucoup du rôle du texte chanté à l’opéra, insistant sur son intelligibilité. La controverse : qu’est-ce qui est le plus important à l’opéra texte ou musique ? constitue le thème de son dernier opéra Capriccio, traité sous forme allégorique : l’affection d’une comtesse qui symbolise l’art, est disputée par deux prétendants, un poète et un compositeur.

Enfin, deux opéras en version concert : Agrippina de Haendel et Giovanna d’Arco de Verdi avec, dans le rôle de Giacomo, le fantastique Placido Domingo, qui chaque année est présent dans la programmation du Teatro Real.

Quant à la danse, le Teatro Real programme plus de titres. Cinq compagnies : le Ballet am Rhein Düsseldorf Duisburg, le Ballet National de l’Opéra de Paris avec cinq pièces et des chorégraphies de Jérome Robbins, Hans van Manen et Balanchine, Sasha Waltz and Guests, Compañía Nacional de Danza avec Casse-noisette et Victor Ullate Ballet qui fête cette année 30 ans de sa compagnie.

Comme toujours de nombreux programmes, en relation avec les œuvres présentées, sont intégrés dans la programmation dont une partie plus importante est réservée cette année au public Junior.

Opéra-théâtre « Barokko »

 Du 5 au 14 avril 2018

Barokko, un opéra-poème, délirant et onirique,  présenté à Marseille au Théâtre Nono: livret de  Marion Coutris, mise en scène  de  Serge Noyelle , musique de Marco Quesada.

Ce spectacle  est le fruit d’une expérience singulière de la  troupe du théâtre Nono créé par le metteur en scène Serge Noyelle  avec la participation de six acteurs-chanteurs-danseurs  de Teatr-Teatr de Perm et un soliste de l’Opéra  Oleg Ivanov. Fasciné,  le public suit le rituel  d’un carnaval des errants entre provocation et un  rêve éveillé dont la Reine est la Mort elle même  suivie d’un cortège  de personnages étrangement joyeux et macabres. Et tout est sublimé par le chant et la musique.

Entretien avec  Serge Noyelle et Marco Quesada

Splendeurs et misères du pouvoir-« Gloriana »de Benjamin Britten au Teatro Real

Du 12 au 24 avril 2018 au Teatro Real de Madrid

En coproduction avec le English National Opera et le Vlaamse Opera

Gloriana de Benjamin Britten est représenté pour la première fois au Teatro Real de Madrid où, depuis sa réouverture, il y a 20 ans, la création du compositeur britannique bénéficie d’une présence exceptionnelle. Depuis 1997 huit opéras de Britten ont été représentés au Teatro Real : Peter Grimmes (1997), Le songe d’une nuit d’été (2006), Le viol de Lucrèce (2007), Le tour d’écrou (2010), Mort à Venise (2014), Billy Budd (2016), plus deux opéras pour le jeune public. En programmant Gloriana, le chef-d’œuvre de Britten, le Teatro Real défie le mauvais sort qui, depuis sa création, poursuit cette œuvre dite « maudite ». 

Gloriana était une commande faite à Benjamin Britten pour la célébration du couronnement, en 1953, de la jeune reine Élisabeth II. Tandis qu’on attendait une œuvre exaltant la monarchie et le règne exemplaire de la célèbre Reine Vierge Élisabeth Ier, l’opéra de Britten montrait une monarque à la fin de son règne, vieillie, entourée de conflits, de conspirations, déchirée entre ses responsabilités de femme de pouvoir et son amour passionné et trahi, pour l’ambitieux et arrogant conte d’Essex, marié et de 30 ans plus jeunes qu’elle. La création au Covent Garden fut un échec, non pas pour des raisons artistiques mais pour l’incongruité de son propos, un véritable couac dans la solennité des circonstances. Un shocking pour le public des têtes couronnées, présidents, aristocrates et politiques qui assistaient à l’événement.

Les détracteurs de Britten et les défenseurs de la morale ont profité de l’occasion pour l’attaquer en tant qu’homosexuel.  Gloriana, tombé ainsi en disgrâce, était victime d’une fatalité. La tentative, en 1963, de sa récupération, en version concert, au Royal Festival Hall, à l’occasion du 50e anniversaire de Britten, coïncidait avec l’assassinat de John Kennedy. La production de Gloriana par Sader’s Wells, présentée dans le cadre des tragiques jeux olympiques en 1972 à Munich, n’a pas eu plus de chance. La réapparition de Gloriana sur la scène est récente. Sa production actuelle, qui réunit Ivor Bolton à la direction d’orchestre, grand spécialiste de Britten et de la musique de l’époque élisabéthaine, David McVicar à la mise en scène et un choix d’excellents interprètes, propose une vision libre de préjugés politiques et artistiques, de ce chef-d’œuvre incontournable brittenien.

Le compositeur reprend ici le thème récurrent dans son œuvre, la lutte des outsiders, la solitude et l’éloignement, le sacrifice de la vie privée à la vie publique.

Certes, cette image de la grande reine n’avait rien d’exemplaire et était, pour le moins, inconvenante pour la circonstance du couronnement d’Élisabeth II. On reprochait aussi à Britten des références dans son opéra à la musique de l’époque élisabéthaine et à celle d’Henry Purcell pour laquel il avait une particulière prédilection. Au contraire, ces évocations de la tradition musicale anglaise : danses populaires, pavane, gaillarde, dans la scène du bal, deux magnifiques songs chantés par Essex, la vieille balade dans la scène de la taverne, accompagnés d’instruments anciens, imprègnent la partition de couleurs et de sonorités du glorieux passé. Avec un rare sens de la dramaturgie musicale, tel un peintre, Britten brosse un portrait d’Élisabeth, intime et figure publique, incarnant la monarchie. Le chœur, protagoniste important de Gloriana, assume souvent la part solennelle, grandiloquente, du tableau, contrastant avec le ton dramatique et les moments d’un grand lyrisme dans les scènes intimes.

Anna Caterina Antonacci (mezzo-soprano) en Élisabeth, fait une entrée impressionnante au début du Ier acte, telle une statue vivante, symbole du pouvoir absolu. Ses duos avec Essex, Leonardo Capalbo, (ténor), où elle explose sa passion pour le jeune conte, sont d’une grande beauté et force dramatique. Son déchirement entre les sentiments contradictoires, culmine dans sa bouleversante aria à la fin du Ier acte. Elle imprègne son personnage d’une authenticité et d’une grande profondeur humaine quand, dans le final, dans la scène avec Essex, dépouillée de ses attributs de majesté, vieillie, fragile, désespérée, elle lutte contre sa passion. Et comme si, en condamnant Essex à mort, quelque chose s’était brisé en elle, son chant devient un émouvant parlato, dans ses ultimese paroles sur la solitude du pouvoir auquel elle a tout sacrifié.

Leonardo Capalbo, le conte d’Essex, sûr de lui, impétueux, assoiffé de pouvoir, est brillant, non seulement dans ses songs charmeurs, mais aussi dans ses moments d’insoumission arrogante. La scène de l’auberge où un barde aveugle chante une vieille balade, contrastant avec le faste de la cour, très poétique, a quelque chose de nostalgique. Le parti pris du metteur en scène, David McVicar, de déconnecter l’esthétique des costumes d’époque, très beaux, épurés, de l’esthétique intemporelle, allégorique, symbolique et antiréaliste, de la scénographie, en parfaite cohérence avec l’esprit de la partition, entre le XVIe et le XXe s., met en avant le travail des interprètes.

L’espace, au fond, en arrondi avec une grande porte, sur les deux côtés de la scène des balconnets où, dans certaines scènes, apparaissent les conseillers de la reine ou le chœur. Au centre du plateau trois grands arcs sur des plateformes tournantes qui se mettent dans différentes positions. Au-dessus un grand cercle suspendu avec deux globes qui parfois monte, parfois descend, évoquant l’univers et l’empire britannique en expansion. Dans ce dispositif sobre et très fonctionnel, les splendides costumes constituent en soi des éléments scénographiques.  Élisabeth en majestueuse robe d’apparat et couronne sur sa perruque rousse, apparaît dans la scène où Essex la surprend dans son alcôve, vêtue juste d’une chemise de nuit, sans perruque, sans ornements, comme mise à nue, sans le masque protecteur du pouvoir.

Les seuls éléments scénographiques sont : un siège qu’on apporte pour la reine, au centre du plateau, une petite plateforme ronde qui se soulève, servant de siège, de table dans la scène de la condamnation à mort d’Essex et une table avec des bancs dans la scène de la taverne. L’excellente direction du jeu des interprètes, un peu décalé du réalisme, mais expressif, le traitement des scènes intimes et chorales, le travail très efficace et très plastique d’éclairage qui crée des ambiances et focalise des situations, sont les grandes qualités de la mise en scène, d’une extraordinaire théâtralité, de David McVicar.

Sans aucun doute cette remarquable production, sobre, belle, s’inscrira en lettres majuscules dans l’histoire des représentations de Gloriana.

Crédit photo: Teatro Real